На кладбище. - Сады. - О. Николай
На высокой скале, над Монастырским проливом, покоится старое валаамское кладбище. Так и сказал нам кто-то из монахов: "Покоится". Отделяет его от святой обители каменная белая ограда. В обители глухая тишина: дремлет Валаам под усыпляющий шепот сосен, под всплески Ладоги; а здесь уж не тишина, а глуше и глубже тишины покой. Так и подумал тогда: "могильная тишина". И стало понятно мне книжное это выражение.
Старые клены, липы, в золоте и багрянце августа, роняют листья на бугорки-могилки, поросшие травою. Весь Валаам из камня, много гранита и мрамора у него, но не видно надгробных памятников. Не любят иноки валаамские надгробий: память - богоугодное житие. У Господа - все на памяти. Круглые камушки на травяных бугорках кой-где.
"Послушник Василий. Преставился лета 1871, апреля в 26-й день, 23 лет от роду", - читаю я на круглячке могильном. Кто он, откуда родом, зачем пришел на это глухое кладбище в такие годы? "Меня еще и на свете не было, а уж он..." - пробегает в душе печалью, и заливает радостное сознание, что я жив, молод, а впереди... сколько же впереди, всего! Я смотрю на мою жену, юную, как и я, и говорящие глаза наши встречаются в одном чувстве: какая радость, и сколько же впереди - всего! Нам тесно на этом кладбище. Уйти бы... Но провожающий нас монах смущает: сразу уйти неловко, надо взглянуть "на схимонахов".
Вот, вдоль дорожки, под тенистыми кленами и липами, лежат голые каменные плиты. Все одинаковые, - как и те, что лежат под ними. Это могилы схимников, обитателей дебрей валаамских, скитов, пустынек. Одиннадцать их покоится, молитвенников, подвижников, молчальников. Самому старшему 95 лет. Я знаю, что все эти подвижники отдали свои жизни на служение "идее", что все они люди могучей воли, но непонятно мне, юному, студенту, зачем оставили они жизнь и близких, ушли в леса. И что же от них осталось!
Только надгробные плиты да "жития". Я говорю монаху. Он вздыхает.
- Как можно... - говорит он, - а сколько же людям утешения от них было! А в Евангелии у Господа как написано? "Да оставит тленная мира и возьмет крест свой и по Мне грядет". Благое иго избрали себе. Как же так - для чего! Вот я вам скажу, какое дело. Вы как же душу-то за пустяк принимаете? А в ней все дело, ее сохранить надо, воспитать для вечной жизни, как ей назначено, в приуготовление. Как так не можете понять? Нет, вы над душой подумайте. Вот послушайте. У нас здесь глухо, а все-таки народ доходит до самых глухих пустынек, до дебрей самых, желает от святого человека-подвижника благословения и молитвы... душа его желает. Вот один схимонах у нас и возревновал, надумался, в соблазне: надо мне душу спасать, очищать, а тут мне развлечение от людей. А жил он на дальнем островке, туда раз в год к нему народ добирался, требовал утешения. Он и возревновал; хочу совсем от мира отрешиться. И вот, глядите, какое произволение над ним, какое ему было указание. Значит так, будто подвижник ты, а про малых сих памятуй. И вот, благословился у о. игумена, у настоятеля, и ушел в пермские леса, в самую глушь глухую, где только одни медведи проживают. Ушел в Пермский край. В лес глубоко забился, поставил себе келейку, вроде конурки в ямке, землей прикрылся-пришипился и живет, молитвы правит. И было ему первое предостережение. Пошел он на ключик водицы взять, приходит в свою пустыньку, а шалаш его весь разметан, и сидит на пеньке медведь будто. Ну, он убоялся того медведя, схоронился в кусты. Ну, медведь посидел - ушел. Поправил свою келейку отшельник, опять молиться стал. И уж тут будто тот медведь, подумаешь-то, дорожку к нему и указал: пришли к келейке страждущие, ищущие утешения, стали досаждать ему нуждами, совета-благословения просить. Он еще дальше ушел, в самую-то разглушь глухую, оградой оградился, ставенки к оконцу навесил... - и туда дорожку к нему нашли. Станет он на молитву, а в ограду-то стук-стук, народ
ломится, через ограду перелазят, в оконце стучат, утешения-благословения просят. Тут уж ему и открылось, сколько же горя непокрытого кругом, жалко народа стало. Может, ему Господь на мысли так послал. А он-то - схимонах простой, не иеромонах, не может благословлять, не в праве, благодати несподоблен. Уж тут ему даже горько стало, так проникся слезами приходящих. И вот, во снисхождение мирской скорби и ему в успокоение, разрешил ему преосвященный благословлять. Вот как взыскуют у нас подвижников. А вы говорите - зачем из мира уходить! Для подвига, для утешения, он уж выше мира обретается, подвижник-то, души ведет... как можно! Поглядите, как к нашим схимонахам влекутся. Значит, душа желает очищения, а вы говорите - для чего такое. Нет, недаром они на подвиге стояли. Поживете - узнаете.
Пожил я - и узнал, многое узнал. И как бы хотел теперь, через десятки лет с того августовского утра, найти крепко на подвиге стоящего, отрешившегося от всего земного, - благословиться. Где Россия, творившая светлых старцев, духовников народных? Есть ли они теперь, на новом Валааме? Сердце мне говорит, что есть, в необъятных родных просторах, неявные, может быть, прорастающие только в великом народе нашем. Придет время - и расцветут редкостные цветы духовные: Господний посев не истребится.
Тут же, у плит, из пня столетней липы мудрый монах устроил кресло, дабы пришедший сюда присел отдохнуть возле этих одиннадцати подвижников, поднявшихся над суетою мира, и поразмыслил над бренностью преходящего. Мы присели. Желтая бабочка покачалась на стебельке, выросшем из плиты, и полетела, порхая, за ограду. Падали бесшумно листья кленов, ровно плескала - вздыхала Ладога под скалой, медленно проплывали облачка - все говорило о движенье, о времени, ускользающем... куда?
На краю кладбища - длинная, травою обросшая плита. Говорит на ней каменная надпись, что покоится здесь... король! Невероятно. Магнус II Смек, краль Шведский: "быв в короне, и схимою увенчался". Был такой, но едва ли бывал на Валааме. А может быть... Жизнь творится легендами, творит легенды.
Высокий гранитный крест осеняет покой отшедших - схимонахов, монахов, трудников: "Со святыми упокой, Христе Боже, раб Твоих..." У его подножия-аленький запоздавший мак, в росе еще. Жена робко его срывает, - можно ли здесь? И, взявшись за руки, с облегчением мы выходим за ограду, на вольный воздух.
По краю скалы - чугунная решетка. Внизу, глубоко, - пролив. Солнце ярко горит, плющится на волнах, слепит. Скалы на той стороне пролива не так угрюмы, лес на них в солнце, повеселел. Видно, как бредет там берегом, по камням, монашек с берестяной корзинкой, сходить по грибы благословился, для братии; красная лодочка с монахами- гребцами плывет к островку в проливе. А вправо - вольная Ладога, спокойная. Редко вспыхнет на ней барашком сизая волна, плеснет на камни у Никольского островка. Скит на островке - пустыня, ни единой не видно ряски. Прямо против него, на той стороне пролива, как другой страж безмолвия лесного царства, светится над островерхими елями солнечным золотым крестом среброверхая колокольня Большого Скита - Всех Святых.
Я гляжу вниз. Под скалой раскинулись монастырские сады, а по самой скале тянутся могучие клены, шелестят под ногами у нас вершины, багряные и золотые. Нет земли под ногами, а каким-то чудом висишь над океаном листьев. За краем его, внизу, - сады. Слава трудников Валаама, слава - чудо. На камне - лудой называют на Валааме этот камень - взошли сады. Правильными рядами идут раскидистые яблони, груши-дули, сквозные вишневые деревья - радость. Вон и любимые ягодные кусточки смородины и крыжовника, взятые чинно в жерди, - видно отсюда даже блистающие грозды ягод: сквозные яхонты красной смородины, тяжелые сережки крыжовника. Прижавшись к скале гранита, чернеет
деревянная беседка, вся в зелени, в черемухе, в сирени и жасмине. Весной-то какая красота!..
- Садиком любопытствуете? - спрашивает старичок-послушник в скуфейке - Да, по весне рай у нас. Соловушки, ангельское дыхание воздухов, цветики Господни. Голову даже заливает, не отойдешь. Яблока у нас на весь год братии хватает. А какая антоновка... На Благовещенье моченым яблочком утешаемся. А с чайком-то заваришь. И подумайте-то: ведь на камне произрастание красоты такой! Двадцать лет трудился тут монах Гавриил, землю таскал на луду плешивую, все сам насадил. А вон, поправей, у моста через овраг, другой сад. Там у нас лечебные травы произрастают. Там на каждой яблоньке, может, десятка по два сортов родится трудами о. Никанора премудрого. Награды имеем за яблочки, медали золотые. А цветов-то сколько, какие и-аргины, и чего-чего нет! Иконы убираем, и Крест Животворящий, на Воздвиженье, и на хоругви, на крестный ход когда... Ли-лии произрастают даже, белые, чистые, вот архангел-то Гавриил пишется, с ли- лиями... самые такие, все трудами. У нас по озеру в июнь-месяце льдинки еще похаживают, а уж сады цветут - благоухают, дыханье ангельское такое... вон куда уйдешь, а все слыхать, как черемуха подает себя... по всему-то монастырю, томит даже, окошки уж прикрываем, размаривает душу.
- Поедут по скитам-то? - спрашивает знакомый богомолец, извозчик питерский, ехали с ними на пароходе.
- Поедут беспременно. Вишь, пароходик-то наш дымит, пары разводят. А куда ездить изволили?
- К "Коневской" ездили, к Александру Свирскому... А теперь куда повезут?
- О. казначей возвестил, чтобы к Андрею Первозванному, часовенка там, на высоте, очень живописная красота расположения. Бывали?
- Как не бывать, мы каждый год все скиты объезжаем, завсегда уж по скитам, душу радуем. Когда еще и парохода у вас не было, так на лодках ходили, годов тому двадцать. Мы старинные богомольцы, тогда билетов этих не выбирали. А теперь по билетам, за денежки.
- А как же-с, пар-то развести надо? То на своем пару возили, на веслах, а теперь надо пароходик оправдать. А с бедного богомольца мы не взыскиваем. Кто побогаче - за него мзду и положит, вот и ладно выходит, по-Божьи. Не правда разве? А не от корысти мы. Мы для богомольца всякое удовольствие предоставляем. Стих даже для богомольца поют, монашек наш придумал. "Пречудный остров Валаам" - называется, "обитель избранных людей".
Видно сверху, как на пристани, у пароходика, чинно расхаживают в долгополых рясках и острых шлычках, перетянутые кожаными поясами, мальчики-монашонки, отданные родителями в духовное наставление на год-другой. Ведут они себя чинно, солидно даже, как настоящие монахи. На их лицах - присматривался я к ним подолгу - залегла несвойственная их летам сосредоточенность, вдумчивость, сознание некоего подвига.
Пожалуй и хорошо это. О. Антипа все говорил бывало: "От святого не будет плохого, молитвами силы набирают". Невольно улыбнешься, когда услышишь, как мальчуган, серьезный не по годам, входя к вам в келью с видом смиренного брата, напевно тянет: "Молитвами святых отец, Господи Иисусе Христе, Боже наш, по-ми-луй на-ас..."
Неподалеку вижу я коренастого старика в священнической шляпе. Он стоит у решетки и смотрит к Никольскому скиту. Загорелые кулаки его постукивают по решетке, будто от нетерпения. Оттуда, с Ладоги, приходят пароходы. Но там еще ничего не видно. "Пароход!"-слышу я хриплый возглас, тревожный, возбужденный, и вижу, как рыжий сапог старика бьет по гранитному столбику решетки. "Слышите... гудит?" - тревожно говорит старик, сам с собой. Я посмотрел к Ладоге - нет никакого парохода. И услыхал: "И сегодня нет".
Я спросил: "Вы ждете парохода? Вы из богомольцев?" Он махнул рукой, устало, -
безнадежно, так показалось мне.
- Прислан сюда, под начал, на исправление, указом. Прошли все сроки... все жду... три года здесь.
Он говорил отрывисто и, показалось мне, раздраженно. Взглянул на нас и улыбнулся растерянно, словно хотел сказать: "Видите, какое положение", - жалобно как-то улыбнулся, виновато. И я смутился: священник, старый человек и - для исправления, как мальчик! Мне было стыдно спросить его - за что же он "под начал, на исправление". Но он сам начал говорить.
- Знаете, господин студент, там ведь у меня семья, шестеро ребят, попадья горюет, поджидает, а они забыли! Далеко, под Поневежем, Олонецкой губернии, глухое место наше. Ну, провинился, каюсь, пил. Да пора бы уж... Господь простил, видит мое раскаяние. Трудно попадье, просвирней в селе стала, дочка в селе учительствует, парни мои в семинарии...
- Что же вы не едете, если пора?
- Нет консисторского указа, да и приход мой занят. А у попадьи моей денег нету, чтобы хлопотать. Все и жду, - вот пароход придет, указ пришлют, приход дадут.., письмецо попадья напишет.
Тихо, словно на колесиках подкатился, подошел мальчик-монашонок и бухнулся в ноги священнику:
- Благословите, батюшка о. Николай.
Старик истово благословил его и дал поцеловать руку.
- Что, парнишка, не скучаешь? - потрепал он монашенка по щеке. - Отец его привез, по обещанию, потрудиться на монастырь. В бабки, чай, хочется сыграть, с мальчишками подраться, а?
- Не-эт - смиренно-грустно сказал мальчик, - греха много...
- Ишь, греха много, что говорит-то! Да знаешь ли ты еще грех-то? Грех, братец!.. Господи, прости мои согрешения.
О. Николай не договорил. Загудел пароход на Ладоге и показал из-за мыса дым. В скиту Никольском, на островке, появились две черные фигурки: вышли отшельники поглядеть на вестника покинутого мира. Белый пароход входит в пролив, оглашая могучим ревом тихие леса на скалах. Подвигается ближе, ближе. Видно темную толпу богомольцев на палубе. Слышно, как стройно поют на пароходе, церковное, вызывая лесное эхо: "...да
воссияет и нам гре-шным... свет Твой присносу-у-у-щный..." Монахи на пристани отвечают: " ..молитвами Богородицы, Светодавче, слава Тебе". Монастырская тележка с грохотом скатывается к пристани. Монах с книгой важно спускается по гранитной лестнице. Бегут богомольцы по горе - "мир" встречать. Подходят к решетке, смотрят.
Говорят:
- Отец Николай-то как побежал... весточку поджидает все.
- Хоть и попривык к нам, а на грешную волю рвется - говорит старый послушник, - а отчего? Суемудрие все питает, в отсечении воли своея не приобык.
Нам страшно от этих слов. Невыразимо жалко бедного батюшку. Нам понятна его тоска. Мы крепко беремся за руки, идем к гостинице и взглядами говорим друг другу: нет, никогда не разлучаться! Нас встречает благовест к вечерне, вечерний отсвет на куполах, на крестах.